четверг, 9 января 2014 г.

Быть похожим на отца – задача невыполнимая, но главная.

Наш сегодняшний собеседник – Георгий Павлович Ансимов. Режиссер музыкального театра, много лет работавший в ГАБТе. Народный артист СССР. Художественный руководитель факультета музыкального театра Российской музыкальной Академии (ГИТИС). Автор ряда книг о творчестве, о специфике музыкального театра, о воспитании артиста как творца. Автор книги «Уроки отца» - о протоиерее Павле Ансимове, священномученике, расстрелянном в 1937-м году на Бутовском полигоне. Постоянный прихожанин храма во имя святителя Николая в Покровском – храма, в котором служил его отец.
  
- Георгий Павлович, в чем он все-таки – главные уроки вашего отца, уроки, которые, как я понимаю, вы пронесли через всю свою жизнь?
- Это довольно сложно сказать, но я попытаюсь… Речь ведь не о таких уроках, которые отец мог бы мне задать для того, чтобы потом потребовать ответа. Уроки отца – это, прежде всего, пример. Пример жизни, пример служения Церкви вопреки всему, всем препятствиям, которые существуют на свете. А главное – вопреки тем препятствиям,  которые ставила перед верующим советская власть,  и последним из которых была смерть. Смерть отца – это и есть для меня урок на всю жизнь, и я не могу сказать, что этот урок мне кем-то преподан, рассказан, показан, и что я потом какой-то экзамен сдал – нет, конечно. Но это урок, которому я следую, и которому следовать очень трудно. Я бесконечно ошибаюсь и грешу. Хоть чем-то быть похожим на такого вот - преданного вере, храму, преданного Господу человека, каким был мой отец – это для меня задача, наверное, невыполнимая, но… главная.

Семья протоиерея Павла Ансимова, около1929 года

- Каким отцом, каким родителем и воспитателем был отец Павел для вас и вашей сестры? Что его характеризует – доброта? Требовательность?  
- Его главное достоинство как родителя и воспитателя – уравновешенность. Это плод строгости к самому себе, результат постоянного усилия – держать себя в рамках. Он никогда не повышал на меня голоса, даже если я делал что-то такое… мальчишеское. Однажды он подарил мне велосипед, купив его, конечно, у кого-то с рук – но как я был счастлив! И вот, я выехал в наш Лаченков переулок,  а папа в это время как раз вышел из дома и пошел на службу. Я разогнался… и решил на всей скорости подлететь к отцу и его поцеловать. В результате я просто врезался в него, разбил ему лицо в кровь, и сам себе тоже расквасил нос… И даже здесь он ничего мне не сказал. Молча достал платок, прижал его к лицу, постоял так немного, потом мне тоже вытер  кровь, поцеловал меня и пошел на службу. Не было никакого выговора, никаких «Что ты натворил!.. Надо думать!» И для меня это стало примером выдержки, примером, который воспитывал – лучше, чем выговоры. Я до сих пор испытываю какую-то неловкость, когда это вспоминаю, хотя сделал это больше восьмидесяти лет назад: ударил отца… а в ответ получил – любовь.


Георгий и Надежда Ансимовы, около 1937 года

- Безмерно любя и вас, детей, и вашу маму, отец Павел не оставлял служения. В результате ваша семья попала в разряд лишенцев, постоянно боролась с нищетой, будущее детей оказалось – под самой серьезной угрозой. Как это обстоятельство воспринималось – вами, детьми, вашей мамой и самим отцом Павлом? Не возникало ли в семье вопроса о его праве жертвовать не только собой, но и вами? 
- Этого вопроса ни у кого из нас не возникало никогда. Сколько лет уже, как отца нет, но у меня  ни разу за эти годы не возникло ни тени упрека в его адрес – за то, что я тоже в какой-то степени оказался гоним. Я знаю, что ни у сестры, ни у мамы тоже никогда не могло возникнуть упрека, потому что мы все были едины с отцом. Мы переживали аресты отца, мы ждали его домой после первого ареста, второго, третьего, но мы ни разу не подумали при этом о себе, о том, что его служение, его вера, его преданность Церкви могут нам испортить биографию. Мы просто ни разу не задумались об этом! Мы понимали, что такое долг, обязанность священника И за это тоже спасибо ему…
- Первые уроки музыки, исполнительского искусства вы тоже получили от отца.  Стало быть, и  профессию, и творческую свою стезю тоже благодаря ему выбрали?
-  Не совсем так. Стезю свою я выбрал самостоятельно и даже вынуждено, потому что меня больше просто не брали никуда. Ни в артиллерийскую школу, ни в медицинский институт… и я подал заявление, когда был набор в театр имени Вахтангова – там были нужны именно юноши. Меня приняли, и я освоился постепенно со сценическим искусством, и служил ему более полувека.


Храм святителя Николая в Покровском поруганный. 80-е

- Но то, что было привито отцом, помогало вам все эти годы?
- Конечно. Папа в этом смысле был строгий человек. Я до сих пор помню его руку – когда он дирижировал нами, и показывал нам, что надо делать. Я боялся этой руки, потому что она заставляла следовать нотам и не позволяла мне сделать то, что хотелось сделать, например, набрать в грудь воздуху, когда нельзя было воздух набирать, или оборвать фразу, или перетянуть. И также я не любил эту руку – когда молитва кончалась, и рука меня останавливала, а я только распелся! Это было тяжело. Я был счастлив, пока эта рука держала меня в состоянии пения, и мысленно просил: только не оборви, только не закрой меня, дай мне еще петь. И она давала мне петь, эта добрая рука.
- Под руководством отца вы исполняли классические произведения, духовные? Вам приходилось петь в храме?
- Только духовные. Классику я пел самостоятельно, уже потом, без отца, с мамой – она хорошо играла на рояле. А в храме я в детстве не пел, нет, я служил посошником при архиепископе Евсевии (Рождественском), который потом оказался в лагере под Новосибирском, а в 37-м был расстрелян.
- Как вы – тогда еще мальчик, ребенок – воспринимали окружавшую вас советскую действительность? Многие ваши ровесники были захвачены пионерским и комсомольским энтузиазмом, а жизнь ваших родителей, ваша собственная жизнь совершенно в это не вписывалась.
- Я это воспринимал объективно. Я видел всю противоестественность этого правления, хозяйствования Сталина в государстве, я все это понимал. Я не вступал ни в пионеры, ни в комсомол – не потому вовсе, что мне отец это запрещал. Отец мне ничего не запрещал, он оставил выбор за мною. И я выбрал веру отца. Меня на школьных линейках выводили из рядов, стыдили: что это за мальчик, почему все пионеры, а он один не пионер. Я молчал. Что мой отец священник – все знали, конечно. Как относились? По-разному. Многие насмехались, плевались, толкали. Но были и сочувствующие. Педагоги в большинстве своем молчали, ничего мне не говорили – как бы не знали об этом. Был эпизод, когда у меня обнаружили крестик – я в книге написал об этом – и директор школы – а он был такой солидный, энергичный начальник – он чувствовал себя опозоренным: в его рядах, и вдруг какой-то православный. Но мой классный руководитель Ольга Ивановна – она где-то в тайне даже гордилась мною, тем, что я, даже став посмешищем всего школьного коллектива,  выдерживаю этот напор и не снимаю креста. Это в ее глазах было достойно уважения. Благодаря уму и такту таких педагогов я мог оставаться в школе и учиться хорошо.
- А с родителями вы обсуждали эти проблемы, которые возникали у вас в школе?
- Нет, если что-то обсуждалось, то только мелкие проблемы. Когда я получал четверку вместо пятерки или даже тройку по какой-нибудь физкультуре, мама меня ругала, говорила: как же так, ты ведь всегда хорошо учился! И я переживал, потому что я всегда старался быть хорошим, надежным другом своих родителей, ни в чем их не подводить. Я ведь был преданным сыном, я с удовольствием, с любовью делал то, что нужно было маме, и особенно – отцу.
А в классе я был чужд многим не только потому, что верующий, а еще и потому, что не хотел курить, не хотел ругаться, не хотел заниматься тем, чем многие заниматься хотели. Меня очень мало что связывало с однокашниками. Но я учился у Соломона Розенцвайга – был у меня такой одноклассник - бить чечетку. Он очень хорошо бил чечетку, а мне очень хотелось этим овладеть, и я пытался что-то у него перенять на переменках. Соломон тоже был гоним – потому что еврей. А я – потому что из духовенства. Вот мы с ним и сошлись – на чечетке.
- Вам было девятнадцать, когда началась война. Как вы жили в эти годы?
- Я опоздал на поезд, который увозил театр Вахтангова в эвакуацию, потому что паковал вещи моего педагога, актрисы Синельниковой, которая была совершенно беспомощна. И всю войну был в Москве. Вступил в ополчение…
- Добровольно?
- Конечно! Рыл окопы – мимо наших окопов вы теперь ездите в аэропорт Шереметьево. И, кроме того, по приказу военного коменданта Москвы мы, ополченцы, имеющие театральное образование, должны были выступать перед солдатами, которые ехали на фронт. Наша задача была – радовать людей. Хотя нам самим было совсем не до радости… Но мы как-то находили в себе силы и в конечном итоге получали удовольствие от этой работы. В конце войны  мне вручили медаль «За оборону Москвы».
- В книге «Уроки отца» вы рассказываете о духовной жизни семьи, о посте, о Пасхе, о том, как вы причащались святых Христовых Таин… А как  продолжалась ваша церковная жизнь потом, когда уже не было рядом отца, когда все храмы были закрыты и разгромлены?
- Это было сложно! Тем более, что меня подстерегали многие соблазны. Когда я учился в школе при театре Вахтангова, я попал в студенческую богемную среду. Однажды меня повели играть в «арбатское очко». Двадцать одно питейное заведение было на Арбате, начиная от ресторана «Прага», а игра состояла в том, что нужно было двигаться,  переходить из одного в другое – кто дольше выдержит, не упадет. Я получал тогда копейки за участие в театральной массовке, но я  утаил часть своих заработков от мамы и скопил, и на эту сумму повел их по арбатским ресторанам. И увидел там всю гадость того, чему меня попытались научить. И расплакался там, и заплатил за них за  всех, и ушел от них навсегда. Но это тоже была школа!
В театре оперетты, куда меня потом направили, было особенно тяжело;  я, беспартийный, чувствовал себя чужим человеком. Оркестранты, которые были недовольны тем, что я заставляю их много работать (а я был художественным руководителем театра) решили найти какую-нибудь мою слабость. Кто-то, видимо, сказал им, что я хожу в церковь. За мной стали следить, и когда я в очередной раз поехал к отцу Дамиану Круглику, который служил в Троицком храме на станции Удельной, за мной тайно поехал артист оркестра, и вошел следом за мною в храм. Молиться он не умел, конечно, но стоял там тихонько и видел, как я вошел в алтарь, как я исповедовался и потом причастился. Вернувшись в театр, он все это рассказал, всё раскрылось. Некоторые люди сразу стали говорить: мы всегда знали, что этот Ансимов  не наш человек. Да, талантливый, энергичный режиссер, но – не наш. Такая образовалась оппозиция по отношению ко мне, но ничего, прошел я и это. А потом перешел работать в Большой театр. Там у меня проблем не возникало, там мне было удобно, потому, что там было много религиозных людей. Верующими были почти все солисты: Кругликова, Максакова, Обухова; Нежданова и ее супруг, главный дирижер Голованов; режиссер Баратов Леонид Васильевич…
- И Иван Семенович Козловский, верно? Вы с ним работали?
- Частично работал. Я дежурил на спектаклях, когда он пел - для того, чтобы потом сказать ему, какие у меня возникли замечания.
- А разговоры о вере, о Православии между вами возникали?
- Скорее, разговоры о духовной музыке. Они все ее пели. И я здесь оказался причастным, потому что хорошо духовную музыку знал: благодаря отцу, благодаря тому, что продолжал посещать храм. Поэтому я принимал участие в разговорах о ней, и мое мнение для наших солистов было авторитетным.
- А разве возможно было в те годы концертное исполнение духовной музыки?
- Нет, конечно. Они пели ее в домашних условиях. Пели, собираясь в доме профессора ГИТИСа, тайного священника Сергея Дурылина в Болшеве. Дурылин ведь сам был музыкантом, и все получали огромное удовольствие от этих собраний в его доме, от духовного пения.
На Страстной седмице у нас все солисты, как правило, брали отпуск: якобы именно в это весеннее время им было необходимо отдохнуть. А на самом деле все они потихоньку  говели: и Козловский, и Обухова, и Нежданова…А хор – не только говел, хористы еще и пели в храмах, почти во всех действовавших тогда храмах Москвы. У всех этих людей была очень тесная связь с Церковью, и не случайно Господь меня к ним привел.
- А с кем еще из людей Церкви, кроме упомянутого уже здесь отца Дамиана Круглика, вам приходилось общаться в те годы? Кто из них оказал на вас наибольшее влияние, поддерживал вас?
- Отец Симеон Касаткин; он был другом моего отца. Когда отца арестовали, он навещал и поддерживал нас, хотя это было страшно опасно. Ну а главная моя связь с Церковью была – через деда, отца моей мамы, протоиерея Вячеслава Соллертинского. Он служил в храме Петра и Павла на Преображенке. Этот храм был кафедрой владыки Николая (Ярушевича). Я часто бывал там,  прислуживал владыке в алтаре, слушал его проповеди. Одно время даже шофером работал при этом храме. Возил священников на службы, на требы, а потом ехал в свой ГИТИС на лекцию по марксизму. А с марксизма опять в церковь – развезти батюшек по домам. Это было как-то очень парадоксально: когда я ранним утром слышал «Благословен Бог наш…», а потом слушал лекцию про какой-нибудь эмпириокритицизм.
- И все это время, все эти годы у вас сохранялась надежда – если не увидеть отца живым, то, по крайней мере, что-то о нем узнать…
 - Все это время мы ждали отца. Мама носила продуктовые передачи, и у нее их брали! Мы надеялись: раз берут, значит, где-то там его держат. А его давно уже не было в живых. Мама умерла в 1958-м, она верила и ждала до последнего своего вздоха.
- Когда же вы все-таки поняли, что отца Павла нет?
- Уже в восьмидесятые годы. Дело моего отца нашел один человек, который искал следы своего отца, тоже сгинувшего в 37-м. И позвонил мне – просто на всякий случай, не зная даже точно, что Ансимов, дело которого попалось ему на глаза – это мой отец. Но именно тогда я узнал, что отец расстрелян на Бутовском полигоне.

Возрожденный храм святителя Николая в Покровском


Журнальная врезка

В своей книге Георгий Павлович рассказываете о том, как громили храм в Покровском – на глазах его отца и на его собственных глазах, (а было ему тогда, в 1931 году, девять лет) ; какой болью для него было ездить мимо «грязного серого куба» - изуродованного здания храма; и, наконец, о том, каким счастьем стало возрождение Никольской церкви. Приведу две цитаты:
 «Я чувствовал руки отца – то на голове, то на плечах; они то сжимали меня, то отпускали. Мельком взглянув на отца, я увидел, что губы его что-то вышептывали. Конечно же, в этом бессилии он мог только молиться.
Орава, как я понял, решила влезть на купол. Откуда-то со двора появились лестницы, и особо горячие, срываясь, но ободряемые возгласами толпы, карабкались на алтарную апсиду. Лезли, срывались, хохотали и снова лезли. И наконец, над тем местом, на которое я, стоя, бывало, в алтаре, смотрел с трепетом, над тем местом, где был изображен восставший из гроба Спаситель, оказалось несколько парней, лихо топающих по гудящей кровле (…) Вокруг собиралось все больше народа – жившие по соседству, прохожие. Сзади нас, в полуотворенных дверях, в окнах и даже около храма и дома общины причитали, охали, всхлипывали, утирались ладонями, рукавами, платками потрясенные кощунством монахини»

«В один из дней, когда в Бутове собрались родные и близкие погибших, настоятель храма (протоиерей Кирилл Каледа – М.Б.) пригласил собравшихся на трапезу (…) Невысокая женщина с добрыми глазами, сидевшая рядом со мною (…) тихо, как мне показалось, почти шепотом сказала, что я могу посетить храм моего отца. Я, заикаясь, переспрашивал, зная, что храма нет, что стоит уродливый могильник на святом месте, а она повторяла «Храм, где служил ваш отец». Для убедительности расшифровывала «Ваш отец, отец Павел, Павел Георгиевич Ансимов. Приезжайте. Там идут службы. Отец Дионисий…»
Храм восстановлен? Отец Дионисий? Мой отец…Восстановленный храм… Ехать к этому могильнику, к уродливой глыбе, которую я в ужасе объезжал? Все-таки она меня убедила. Я попросил на работе машину, чтобы, если это не так, повернуть сразу назад (…) Я ждал еще одной встречи с уродом-саркофагом. Мелькнула ограда…Боже! За оградой – чудо! Храм! Настоящий, живой, яркий, сверкающий, праздничный храм. Тот самый! Папин! Мой! Наш!»

- Годы, проведенные в Большом театре – что самое дорогое в них для вас, что в сердце навсегда?
- Вы знаете, что я вам отвечу? Режиссерская работа в театре – это работа фактически пустая. Ты работаешь с произведением, ты хочешь понять композитора, ты ищешь художника, подбираешь актеров. Актеры то радуются, то капризничают, то целуют тебя, то ругают, ты воздвигаешь целую махину, тратишь на нее значительный кусок жизни. А потом проходит какое-то время, и эта махина исчезает. Великий режиссер Леонид Баратов – что от него осталось? Разве что «Борис Годунов», поставленный еще в 48-м году. А Борис Покровский? Все его спектакли уже пропали. Я поставил пятнадцать спектаклей в Большом, а сейчас еле-еле живет «Иоланта», но и ее, говорят, будут снимать. Что останется? А сколько было положено трудов, сил, нервов и жажды что-то создать!
- Это ведь происходит потому, что периодически приходит кто-то новый и говорит: я сделаю иначе, так, как надо сегодня, я найду нечто новое…
- И то, что делал я, становится ненужным. Поэтому я считаю, что много энергии потратил впустую. Хотя вкладывал всё, что имел. Трудился, как счастливый раб. И создавал, и это созданное жило. Я поставил оперу Прокофьева «Повесть о настоящем человеке». Оперу, которую ругали, называли подхалимской, говорили, что ее вообще ставить нельзя. А я поставил, и на премьеру приехал сам Маресьев. Это была победа – победа в борьбе за Прокофьева. Мы доказали, что Прокофьев цел, жив, интересен и всегда нов и экспериментален. И от всего этого осталась одна фотография, где мы с Маресьевым и с исполнителем главной партии Евгением Кибкало.
- Прокофьев – ваш любимый композитор?
- Да, наряду с Чайковским. Я ведь пока единственный режиссер, который поставил все оперы Прокофьева. Что касается Чайковского – я очень люблю его музыку. Я восстановил «Иоланту» в той редакции, в которой Петр Ильич ее написал – с осанной, хвалой Господу в финале. До того момента, все советские годы пели «Слава свету!». Я исполнил свой долг перед Чайковским таким образом. На премьере был митрополит Алексий (Редигер), я пригласил его через будущего владыку Арсения, архиепископа Истринского. После спектакля владыка Алексий подарил мне икону, она и по сей день у меня.
- Скажите, есть что-то общее, объединяющее – между музыкальным творчеством и духовной, церковной жизнью, молитвой? Я еще застала людей, которым музыка в 20-е и 30-е годы – если не заменяла богослужение, то, по крайней мере, утешала в его отсутствие.
- Безусловно, общее есть! Музыкальный театр рожден верой, богослужением, светским он стал лишь спустя какое-то время. Опера, особенно русская опера – она вся строится на религиозной основе: начиная от сюжетов и кончая музыкальным содержанием. Поэтому после революции оперный театр хотели закрыть: из него текла струйка веры, в его ариях вопреки всему жила молитва. И люди это чувствовали. Когда они входили в зал и готовились слушать оперу, они настраивались на то, чего им так не хватало – на жизнь духа. Это очень интересно на самом деле!

Беседовала Марина Бирюкова

Православный журнал
Православие и современность
Ведомости Саратовской митрополии
№ 27 (43) июль-сентябрь 2013. С. 51.




Комментариев нет:

Отправить комментарий