пятница, 30 мая 2014 г.

СТРАСТНОЙ МОНАСТЫРЬ. Сказочное младенчество.

Еще на Кубани, теплыми  вечерами, когда пахло сожженным кизяком, душистым, свежеиспеченным хлебом и закипающим вареньем, которое в изобилии и изысканном разнообразии варилось каждой казачкой на зависть соседке, мы с семьей, после трудового дня могли, присев на еще теплой земле на берегу тяжелой, мирной реки,  семейно обуютиться. Мама обязательно что то делала вязала или распарывала и что то перешивала, сестра возилась со мной, утихомиривая и заставляя прислушиваться к отцу. Отец же либо что то читал вслух, либо рассказывал. Я, конечно, еще не понимал смысла его рассказов, но сама  атмосфера семейного мира и тихого, будто успокаивающего мерного голоса отца уже не распаляли на забавы и желание выразиться в движениях, а понуждали к молчанию и детскому счастливому покою.  Когда отец что - то рассказывал, он вносил в рассказ тепло своей влюбленности в предмет рассказа и все, о чем он говорил было наполнено какой- то силой желания заразить слушателей его влюбленностью. Это было всегда, когда он говорил, поэтому мне кажется, что я всю жизнь, прямо с грудного младенчества наполнялся такой влюбленностью во все, о чем говорилось и во все, что знаешь и видишь вокруг. Чаще всего он говорил о святынях, которые создали великие художники творцы и которые сейчас существуют, как передатчики веры, любви, одухотворенности и красоты всем, всем окружающим, всему человечеству. Колизей и разрушенный Иерусалим, Храмы Святой Софии в Константинополе и Киеве, ленинградские дворцы и Исаакий, Храм святого Петра в Венеции и, конечно московский Кремль с его соборами, дворцами и монастырями. Чудов монастырь, летописец Пимен, коронации Дома Романовых, Вознесенский монастырь,  Дмитрий Донской, его верная жена, княгиня Евдокия, основательница монастыря, ныне центра русского несравненного рукоделия, Храм Христа Спасителя, Страстной  монастырь...
Такие согревающие соединения семьи с кубанской обработанной  землей, храмом, сытой мирной  Кубанью,   среди мускулистых и мозолистых казацких дружных полков были нечасты. Тем более они не просто помнились. Они врезались в память навсегда. И в результате для меня София Киевская, Новый Афон, Петропавловский собор или Страстной монастырь стали светящимися островками в неизвестном, таком чужом, крикливом, плакатном новом мире. И я, мальчишка, а потом подросток, ждал момента, когда отец покажет мне что- то из этих сокровищ.

Сказочное отрочество.
 Увлекательные рассказы отца о московских святынях продолжались и в Москве. Особенно это было интересно, когда что то случалось непредвиденное и все домашние лишались возможности продолжать свои дела. Чаще всего это было связано с электричеством.
 Электричество в Черкизове было уже проведено во все дома. Но черкизовские хозяева домов относились к этому чуду со страхом и особой бережливостью. Тем более, что  за энергию надо было платить. Поэтому следили за проводкой, чтобы на провода, протянутые на роликах по стенам,  не попала вода, чтобы дети не трогали выключатели и, особенно, розетки, куда втыкались вилки от аппаратуры с дополнительныи приборами – электроплитки, настольные ночники. Домовладельцы особенно следили за арендаторами  квартиросъемщиками, чтобы были экономны с расходами на электроэнергию, следили  за лампочками – у кого какая,  и кто их и сколько раз зажигает. Осветительных или нагревательных приборов тогда в  продаже не было. Радиоприемников, а тем более телевизоров вообще не знали. Радио слушали по детекторному приемнику, который можно было купить, но чаще пользовались самодельными. Я в позднем детстве и ранней юности сам мастерил детекторные приемники. Можно было и купить радиоприемник, включающийся в сеть и передававший программы двух московских станций. Особенно была популярна радиостанция имени Коминтерна. Но такой приемник стоил очень дорого и расходовал эту, такую дорогую, электроэнергию. Если купить провода, ролики и изоленту, можно было протянуть еще  провод к новой лампочке. Но для  этого надо было просить разрешения у хозяина, потом покупать двужильный провод, много роликов, на которые этот провод крепится, шурупы, чтобы крепить ролики.  В области Москвы холодало уже в октябре и холодные дни длились до начала мая. Восемь месяцев надо было согревать дом и его обитателей. А в остальное время года надо было стирать, мыться, готовить, подогревать. Поэтому центром жизни были печь и самовар. Каждое утро надо было залить и разжечь самовар, чтобы можно было встающим умыться и хлебнуть горячего чаю. Потом уже растапливалась печь. Иногда в печи оставались тлеющие от вчерашней топки угольки  и  можно было их раздуть, и на них наложить щепу, а потом поленья. Но это запрещалось, потому что сначала надо было выгрести вчерашнюю золу и вычистить печь для свежей топки, потому что  ей, печи, предстояло топиться до следующей ночи. Одеться, сходить за водой на колонку, принести несколько ведер воды и наколоть дров в запас для мамы на целый день. Разжечь и раздуть самовар, вычистить золу и вынести ее в кучу на дворе для удобрения  хозяйского огорода. Потом раздеться и вымыться  начисто, собрать тетради и учебники, одеться уже для утреннего похода в школу, и все это в полутьме, потому что маленькая, сухонькая чуть горбатенькая хозяйка, Анастасия Федоровна, уже, как бы невзначай прогуливается под маленькими нашими окошками и следит за тем, какая лампочка и как долго горит. В своих наблюдениях за мной она была особенно внимательна.
 Дело в том, что я, уже почти взрослый парень,  не боялся прикасаться к проводам и пробкам около счетчика в комнате хозяев. И часто, когда перегорали «жучки», которые я же поставил, потому что хозяева не хотели тратиться на государственные пробки, которые надо было ввернуть в гнезда и тогда ничто бы не перегорало. И хозяин и его жена смертельно боялись прикасаться к  проводам и колодке с пробками и звали меня.  Поэтому они и следили за мной, как за профессиональным электрическим жуликом, не натворю ли чего. Не сделаю ли себе лампочку, не придумаю какую-нибудь электрическую плитку, чтобы счетчик бешено закрутился.
Или еще какой напасти.                  
И вот это опасное и тревожное электричество часто, по неизвестным причинам, отключали и мы сидели при керосиновой лампе или, что дорого, «при свечах». Горела стеариновая свеча и мы, тесно прижавшись друг к другу, сидели и слушали.
Счастливые часы в томительное время. Не все же время сидеть в углу и читать Стивенсона или Фенимора Купера. Сколько можно читать журнал «Радиолюбитель» и мечтать о куске обыкновенной фибры, на которой можно смонтировать интересную схему. А рядом, тут, рукой подать, ждут ценности, о которых столько раз говорил отец и к которым надо только подобраться. Но это «в городе», далеко, мама города не знает, отец обещает, но никак не соберется, и остается опять мечтать.
Кремль с монастырями и соборами, Храм  Христа Спасителя, Страстной монастырь Тверской бульвар с Пушкиным, как вечная драгоценность Москвы.  Уже злили частые рассказы и обещания показать. Снились красоты недоступного Чудова, изысканного Рождественского или популярного Страстного монастыря. Мучительное ожидание обострялось слухами о возможных закрытиях. В снесение и уничтожение не верилось.
Отец, когда была минутка, ложился на кровать, сняв сапоги, и лежал молча. Не спал, просто лежал и о чем-то думал. Я особенно злился в эти  моменты. Чем лежать и молчать, лучше встать, одеться, и поехать со мной в драгоценный для меня Кремль. А отец лежал и думал – как, не травмируя сына, сказать ему, о том, что все ценности, о которых я ему рассказывал,– исчезли. Духовные творения, которые для него являются базой, на которой строится его понимание жизни, раздавлены сапогом хамства и пролетарского повального сокрушения. Чудов монастырь и Вознесенский уничтожены.     Вместо них выстроена школа красных командиров.  Новодевичий закрыт.  Сретенский монастырь закрыт, все храмы разрушены, там училище НКВД,  и каждую ночь расстрелы, Храм Христа Спасителя взорван по приказу Сталина.  Иоанно - Предтеченский монастырь, уничтожен,  на его территории концлагерь. Новоспасский монастырь закрыт, некрополь уничтожен, в усыпальнице Романовых  тюрьма. А сколько уничтожено храмов, сколько взорвано, и превращено в склады, конюшни, просто оставлены скелеты. Сколько сотен, тысяч  священнослужителей посажено в тюрьмы, расстреляно, зверски, издевательски уничтожено. Кольцо все сужается, и сам отец Павел не знает, что будет с ним. А сын? Что будет с ним, когда узнает все это? Мать знала все это, и со страхом и материнской тревогой боялась каждой ночи, каждого наступившего дня.
 Наконец, на постоянные просьбы, а то и слезы мальчишеской обиды было решено внять. Поехать. Посмотреть хотя бы еще уцелевший Страстной монастырь, и рядом стоящего Пушкина.  Начались долгие приготовления к первому путешествию с отцом «в город». И все время тревога –  как бы не сорвалось!         Наконец, собрались. Мама долго одевала меня в «выходное». Одев, она села, подвела меня к себе и дала мне пятак. «Когда в Страстном  войдешь в храм, купи свечку и спроси где икона  святого Георгия Победоносца. Подойди и поставь твою  свечу. И тихо постой и помолчи».
В моих карманах никогда не появлялось денег. Тяжелый пятак оттягивал мне карман и все время напоминал о себе. Отец, понимая,  что в толпах и толкотне города лучше не обращать на себя внимания, надел пальто и шляпу, уложив и смяв под нее свои длинные, чуть волнистые,  волосы.
В ГОРОДЕ.
Мы пошли. Потом поехали. Поразительно захватывающий, длинный  путь с пересадками с трамвая на трамвай в  предвкушением чуда. По дороге отец продолжал рассказывать о Тверском монастыре, и тем самым еще больше увлекать предстоящими  великолепиями. Но я его почти не слушал. Я окунулся в радость общения с городом. Долго стоять в толпе, вглядываясь в номера редко приходящих и потому таинственных трамваев, набрасываться на площадки с перилами,  чтобы влезть и поехать, покупать билет у кондукторши, на груди которой на согнутой проволоке висят рулоны с билетиками и она отрывает тебе столько разноцветных билетиков, чтобы доехать до Страстной площади. Но самое главное попасть на переднюю площадку, где стоит вагоновожатый, а перед  ним, как столб стоит полукруглый аппарат, а на нем ручка, которую этот властелин вертит по кругу, то вправо, то влево. И трамвай из трех вагонов послушно делает все, что хочет этот повелитель, крутящий заветную ручку. Казалось бы всю жизнь стоял и смотрел. А если бы дотронуться! 

Начало осознания драмы.
Трамвай, везший нас по Тверской, вдруг стал. Страстная площадь закрыта. Трамвай к площади не подъезжает. Негодующие пассажиры, ругая вагоновожатого, вылезают из трамвая.  Толпы любопытных заполнили Тверскую,  и  не дают подойти к площади. Только потом я узнал, что толпу составляли те, кто хотел поживиться на  разорении. Отец почему то разволновался и повел меня в сторону, по переулкам, которые он и сам то не знал. Но мы вышли к Тверскому бульвару со стороны большой Никитской и пошли по широкой, красивой дороге, обрамленной рядами старых деревьев. Отец,   продолжал рассказывать о том, что вот тут,  где мы идем, часто гулял Пушкин и в конце этой широкой, такой красивой старой русской дороги, ведущей к Страстному монастырю, которую и назвали «Страстной бульвар»,  ему поставлен памятник. И мы его сейчас увидим. Иногда он замолкал и шел, куда-  то вглядываясь. Я шел, ожидая встречи с памятником самому, тому самому Пушкину, стихи которого меня постоянно заставляла повторять сестра:
Мороз и солнце, день чудесныЙ
Еще ты дремлешь, друг прелестный,
Пора, красавица, проснись!
Вот оно!
 Мы с отцом идем  по Тверскому бульвару к памятнику Пушкину!  Вдали, между деревьями  уже виднелся какой- то пестрый столб.  За ним была толпа. Отец, приближаясь к столбу, перестал рассказывать и что то, вздыхая, говорил про себя. Когда мы подошли к Пушкину, я увидел его. Это был тот самый, что мог, как и мы, прохаживаться по бульвару, держа в руках надоевшую шляпу и прогуливаясь, вдруг остановиться и повторить стихи, которые могли так быстро улетучиться, как и явились. Я,  подготовленный отцом, смотрел и  искал  того самого, что написал сказки  и «Руслана и Людмилу». Но его надо было отыскать. А  распознать его надо было в фигуре, как клоун в цирке, вызывающей смех.  Весь Пушкин был раскрашен. Вся фигура поэта и  пьедестал были разрисованы, расписаны, оклеены множеством надписей. Гражданам недавно созданного Союза Советских Республик разрешалось писать все и везде, кому и как вздумается. Я, удивленно смеясь, повернулся к отцу.  Это Пушкин? Отец, с той же силой, что тянул меня посмотреть монастырь и памятник, теперь оттягивал меня. Я смотрел на расписанного и обклеенного Пушкина. Густота надписей и налепок была велика и даже слоиста внизу на пьедестале и нижней части его фигуры. Выше  надписи редели. Видно, писали и лепили те, кто мог дотянуться. Бронзовая шляпа, которую Пушкин держал сзади, еще была в пятнах краски. Казалось, что он, такой зеленосерый,  будто вылезал из какой- то  кучи пестрых бумажек,  и отвратительных цветных пятен, как из липкого болота.  А его голова, плечи, будто освободившиеся от окружающей грязи, были недосягаемо чисты и своей бронзовой обветренной серостью утверждали неколебимость  и его, Пушкина, и всего, что приходило в голову пушкинского « ...Слух обо мне пройдет...», «Мой дядя, самых честных...», «Нет, весь я не умру...». Отец тянул меня. Не от памятника, а от тех непристойностей, что были написаны и нарисованы на Пушкине. На пьедестале памятника сидели, прилепившись,  ребята моего возраста, но оборванцы. Они смотрели, как милиционеры в белых кителях пешие и на лошадях, не подпускали народ к огромной горе кирпича, бревен и досок, занимающей широченную  пустую площадь. Прохожие и извозчики ругались, что гора загородила дорогу по Тверской. Около горы стояли две грузовые подводы и какие то люди и извозчики  что то вытаскивали из горы и грузили на подводы. Милиционеры гонялись за смельчаками, которые успевали подбежать к горе и что -то из нее достать. Под деревом на конце бульвара стояла кучка слепых и пела молитвы. Отец, оттянув меня, смотрел на гору кирпичей, досок, уродливых балок, прикусывал свою верхнюю губу.  Глаза его слезились. Крепко держа меня, он подошел к слепым и что -   то им подал. Я тоже хотел залезть на пьедестал,  но отец потащил меня по бульвару обратно, и, дойдя до перекрестка, где стоял какой - то театр, устало опустился на бульварную скамью. Я сел рядом, еще так и не поняв,  что я в центре самой Москвы, что я у памятника Пушкину, засиженному, как мокрицами, неопрятными пацанами, и цветными заплатками.  Я не понимал, почему у отца слезы и что это за гора, которую растаскивают. Я все еще хотел увидеть  Страстной монастырь, который папа обещал мне показать.  А его взорвали этой ночью.
Пятак оттягивал и жег мне карман.
                                                                                                                                           


СТРАСТНОЙ МОНАСТЫРЬ.
Сказочное младенчество.
Еще на Кубани, теплыми  вечерами, когда пахло сожженным кизяком, душистым, свежеиспеченным хлебом и закипающим вареньем, которое в изобилии и изысканном разнообразии варилось каждой казачкой на зависть соседке, мы с семьей, после трудового дня могли, присев на еще теплой земле на берегу тяжелой, мирной реки,  семейно обуютиться. Мама обязательно что то делала вязала или распарывала и что то перешивала, сестра возилась со мной, утихомиривая и заставляя прислушиваться к отцу. Отец же либо что то читал вслух, либо рассказывал. Я, конечно, еще не понимал смысла его рассказов, но сама  атмосфера семейного мира и тихого, будто успокаивающего мерного голоса отца уже не распаляли на забавы и желание выразиться в движениях, а понуждали к молчанию и детскому счастливому покою.  Когда отец что - то рассказывал, он вносил в рассказ тепло своей влюбленности в предмет рассказа и все, о чем он говорил было наполнено какой- то силой желания заразить слушателей его влюбленностью. Это было всегда, когда он говорил, поэтому мне кажется, что я всю жизнь, прямо с грудного младенчества наполнялся такой влюбленностью во все, о чем говорилось и во все, что знаешь и видишь вокруг. Чаще всего он говорил о святынях, которые создали великие художники творцы и которые сейчас существуют, как передатчики веры, любви, одухотворенности и красоты всем, всем окружающим, всему человечеству. Колизей и разрушенный Иерусалим, Храмы Святой Софии в Константинополе и Киеве, ленинградские дворцы и Исаакий, Храм святого Петра в Венеции и, конечно московский Кремль с его соборами, дворцами и монастырями. Чудов монастырь, летописец Пимен, коронации Дома Романовых, Вознесенский монастырь,  Дмитрий Донской, его верная жена, княгиня Евдокия, основательница монастыря, ныне центра русского несравненного рукоделия, Храм Христа Спасителя, Страстной  монастырь...
Такие согревающие соединения семьи с кубанской обработанной  землей, храмом, сытой мирной  Кубанью,   среди мускулистых и мозолистых казацких дружных полков были нечасты. Тем более они не просто помнились. Они врезались в память навсегда. И в результате для меня София Киевская, Новый Афон, Петропавловский собор или Страстной монастырь стали светящимися островками в неизвестном, таком чужом, крикливом, плакатном новом мире. И я, мальчишка, а потом подросток, ждал момента, когда отец покажет мне что- то из этих сокровищ.
Сказочное отрочество.
 Увлекательные рассказы отца о московских святынях продолжались и в Москве. Особенно это было интересно, когда что то случалось непредвиденное и все домашние лишались возможности продолжать свои дела. Чаще всего это было связано с электричеством.
 Электричество в Черкизове было уже проведено во все дома. Но черкизовские хозяева домов относились к этому чуду со страхом и особой бережливостью. Тем более, что  за энергию надо было платить. Поэтому следили за проводкой, чтобы на провода, протянутые на роликах по стенам,  не попала вода, чтобы дети не трогали выключатели и, особенно, розетки, куда втыкались вилки от аппаратуры с дополнительныи приборами – электроплитки, настольные ночники. Домовладельцы особенно следили за арендаторами  квартиросъемщиками, чтобы были экономны с расходами на электроэнергию, следили  за лампочками – у кого какая,  и кто их и сколько раз зажигает. Осветительных или нагревательных приборов тогда в  продаже не было. Радиоприемников, а тем более телевизоров вообще не знали. Радио слушали по детекторному приемнику, который можно было купить, но чаще пользовались самодельными. Я в позднем детстве и ранней юности сам мастерил детекторные приемники. Можно было и купить радиоприемник, включающийся в сеть и передававший программы двух московских станций. Особенно была популярна радиостанция имени Коминтерна. Но такой приемник стоил очень дорого и расходовал эту, такую дорогую, электроэнергию. Если купить провода, ролики и изоленту, можно было протянуть еще  провод к новой лампочке. Но для  этого надо было просить разрешения у хозяина, потом покупать двужильный провод, много роликов, на которые этот провод крепится, шурупы, чтобы крепить ролики.  В области Москвы холодало уже в октябре и холодные дни длились до начала мая. Восемь месяцев надо было согревать дом и его обитателей. А в остальное время года надо было стирать, мыться, готовить, подогревать. Поэтому центром жизни были печь и самовар. Каждое утро надо было залить и разжечь самовар, чтобы можно было встающим умыться и хлебнуть горячего чаю. Потом уже растапливалась печь. Иногда в печи оставались тлеющие от вчерашней топки угольки  и  можно было их раздуть, и на них наложить щепу, а потом поленья. Но это запрещалось, потому что сначала надо было выгрести вчерашнюю золу и вычистить печь для свежей топки, потому что  ей, печи, предстояло топиться до следующей ночи. Одеться, сходить за водой на колонку, принести несколько ведер воды и наколоть дров в запас для мамы на целый день. Разжечь и раздуть самовар, вычистить золу и вынести ее в кучу на дворе для удобрения  хозяйского огорода. Потом раздеться и вымыться  начисто, собрать тетради и учебники, одеться уже для утреннего похода в школу, и все это в полутьме, потому что маленькая, сухонькая чуть горбатенькая хозяйка, Анастасия Федоровна, уже, как бы невзначай прогуливается под маленькими нашими окошками и следит за тем, какая лампочка и как долго горит. В своих наблюдениях за мной она была особенно внимательна.
 Дело в том, что я, уже почти взрослый парень,  не боялся прикасаться к проводам и пробкам около счетчика в комнате хозяев. И часто, когда перегорали «жучки», которые я же поставил, потому что хозяева не хотели тратиться на государственные пробки, которые надо было ввернуть в гнезда и тогда ничто бы не перегорало. И хозяин и его жена смертельно боялись прикасаться к  проводам и колодке с пробками и звали меня.  Поэтому они и следили за мной, как за профессиональным электрическим жуликом, не натворю ли чего. Не сделаю ли себе лампочку, не придумаю какую-нибудь электрическую плитку, чтобы счетчик бешено закрутился.
Или еще какой напасти.                  
И вот это опасное и тревожное электричество часто, по неизвестным причинам, отключали и мы сидели при керосиновой лампе или, что дорого, «при свечах». Горела стеариновая свеча и мы, тесно прижавшись друг к другу, сидели и слушали.
Счастливые часы в томительное время. Не все же время сидеть в углу и читать Стивенсона или Фенимора Купера. Сколько можно читать журнал «Радиолюбитель» и мечтать о куске обыкновенной фибры, на которой можно смонтировать интересную схему. А рядом, тут, рукой подать, ждут ценности, о которых столько раз говорил отец и к которым надо только подобраться. Но это «в городе», далеко, мама города не знает, отец обещает, но никак не соберется, и остается опять мечтать.
Кремль с монастырями и соборами, Храм  Христа Спасителя, Страстной монастырь Тверской бульвар с Пушкиным, как вечная драгоценность Москвы.  Уже злили частые рассказы и обещания показать. Снились красоты недоступного Чудова, изысканного Рождественского или популярного Страстного монастыря. Мучительное ожидание обострялось слухами о возможных закрытиях. В снесение и уничтожение не верилось.
Отец, когда была минутка, ложился на кровать, сняв сапоги, и лежал молча. Не спал, просто лежал и о чем-то думал. Я особенно злился в эти  моменты. Чем лежать и молчать, лучше встать, одеться, и поехать со мной в драгоценный для меня Кремль. А отец лежал и думал – как, не травмируя сына, сказать ему, о том, что все ценности, о которых я ему рассказывал,– исчезли. Духовные творения, которые для него являются базой, на которой строится его понимание жизни, раздавлены сапогом хамства и пролетарского повального сокрушения. Чудов монастырь и Вознесенский уничтожены.     Вместо них выстроена школа красных командиров.  Новодевичий закрыт.  Сретенский монастырь закрыт, все храмы разрушены, там училище НКВД,  и каждую ночь расстрелы, Храм Христа Спасителя взорван по приказу Сталина.  Иоанно - Предтеченский монастырь, уничтожен,  на его территории концлагерь. Новоспасский монастырь закрыт, некрополь уничтожен, в усыпальнице Романовых  тюрьма. А сколько уничтожено храмов, сколько взорвано, и превращено в склады, конюшни, просто оставлены скелеты. Сколько сотен, тысяч  священнослужителей посажено в тюрьмы, расстреляно, зверски, издевательски уничтожено. Кольцо все сужается, и сам отец Павел не знает, что будет с ним. А сын? Что будет с ним, когда узнает все это? Мать знала все это, и со страхом и материнской тревогой боялась каждой ночи, каждого наступившего дня.
 Наконец, на постоянные просьбы, а то и слезы мальчишеской обиды было решено внять. Поехать. Посмотреть хотя бы еще уцелевший Страстной монастырь, и рядом стоящего Пушкина.  Начались долгие приготовления к первому путешествию с отцом «в город». И все время тревога –  как бы не сорвалось!         Наконец, собрались. Мама долго одевала меня в «выходное». Одев, она села, подвела меня к себе и дала мне пятак. «Когда в Страстном  войдешь в храм, купи свечку и спроси где икона  святого Георгия Победоносца. Подойди и поставь твою  свечу. И тихо постой и помолчи».
В моих карманах никогда не появлялось денег. Тяжелый пятак оттягивал мне карман и все время напоминал о себе. Отец, понимая,  что в толпах и толкотне города лучше не обращать на себя внимания, надел пальто и шляпу, уложив и смяв под нее свои длинные, чуть волнистые,  волосы.
В ГОРОДЕ.
Мы пошли. Потом поехали. Поразительно захватывающий, длинный  путь с пересадками с трамвая на трамвай в  предвкушением чуда. По дороге отец продолжал рассказывать о Тверском монастыре, и тем самым еще больше увлекать предстоящими  великолепиями. Но я его почти не слушал. Я окунулся в радость общения с городом. Долго стоять в толпе, вглядываясь в номера редко приходящих и потому таинственных трамваев, набрасываться на площадки с перилами,  чтобы влезть и поехать, покупать билет у кондукторши, на груди которой на согнутой проволоке висят рулоны с билетиками и она отрывает тебе столько разноцветных билетиков, чтобы доехать до Страстной площади. Но самое главное попасть на переднюю площадку, где стоит вагоновожатый, а перед  ним, как столб стоит полукруглый аппарат, а на нем ручка, которую этот властелин вертит по кругу, то вправо, то влево. И трамвай из трех вагонов послушно делает все, что хочет этот повелитель, крутящий заветную ручку. Казалось бы всю жизнь стоял и смотрел. А если бы дотронуться! 

Начало осознания драмы.
Трамвай, везший нас по Тверской, вдруг стал. Страстная площадь закрыта. Трамвай к площади не подъезжает. Негодующие пассажиры, ругая вагоновожатого, вылезают из трамвая.  Толпы любопытных заполнили Тверскую,  и  не дают подойти к площади. Только потом я узнал, что толпу составляли те, кто хотел поживиться на  разорении. Отец почему то разволновался и повел меня в сторону, по переулкам, которые он и сам то не знал. Но мы вышли к Тверскому бульвару со стороны большой Никитской и пошли по широкой, красивой дороге, обрамленной рядами старых деревьев. Отец,   продолжал рассказывать о том, что вот тут,  где мы идем, часто гулял Пушкин и в конце этой широкой, такой красивой старой русской дороги, ведущей к Страстному монастырю, которую и назвали «Страстной бульвар»,  ему поставлен памятник. И мы его сейчас увидим. Иногда он замолкал и шел, куда-  то вглядываясь. Я шел, ожидая встречи с памятником самому, тому самому Пушкину, стихи которого меня постоянно заставляла повторять сестра:
Мороз и солнце, день чудесныЙ
Еще ты дремлешь, друг прелестный,
Пора, красавица, проснись!
Вот оно!
 Мы с отцом идем  по Тверскому бульвару к памятнику Пушкину!  Вдали, между деревьями  уже виднелся какой- то пестрый столб.  За ним была толпа. Отец, приближаясь к столбу, перестал рассказывать и что то, вздыхая, говорил про себя. Когда мы подошли к Пушкину, я увидел его. Это был тот самый, что мог, как и мы, прохаживаться по бульвару, держа в руках надоевшую шляпу и прогуливаясь, вдруг остановиться и повторить стихи, которые могли так быстро улетучиться, как и явились. Я,  подготовленный отцом, смотрел и  искал  того самого, что написал сказки  и «Руслана и Людмилу». Но его надо было отыскать. А  распознать его надо было в фигуре, как клоун в цирке, вызывающей смех.  Весь Пушкин был раскрашен. Вся фигура поэта и  пьедестал были разрисованы, расписаны, оклеены множеством надписей. Гражданам недавно созданного Союза Советских Республик разрешалось писать все и везде, кому и как вздумается. Я, удивленно смеясь, повернулся к отцу.  Это Пушкин? Отец, с той же силой, что тянул меня посмотреть монастырь и памятник, теперь оттягивал меня. Я смотрел на расписанного и обклеенного Пушкина. Густота надписей и налепок была велика и даже слоиста внизу на пьедестале и нижней части его фигуры. Выше  надписи редели. Видно, писали и лепили те, кто мог дотянуться. Бронзовая шляпа, которую Пушкин держал сзади, еще была в пятнах краски. Казалось, что он, такой зеленосерый,  будто вылезал из какой- то  кучи пестрых бумажек,  и отвратительных цветных пятен, как из липкого болота.  А его голова, плечи, будто освободившиеся от окружающей грязи, были недосягаемо чисты и своей бронзовой обветренной серостью утверждали неколебимость  и его, Пушкина, и всего, что приходило в голову пушкинского « ...Слух обо мне пройдет...», «Мой дядя, самых честных...», «Нет, весь я не умру...». Отец тянул меня. Не от памятника, а от тех непристойностей, что были написаны и нарисованы на Пушкине. На пьедестале памятника сидели, прилепившись,  ребята моего возраста, но оборванцы. Они смотрели, как милиционеры в белых кителях пешие и на лошадях, не подпускали народ к огромной горе кирпича, бревен и досок, занимающей широченную  пустую площадь. Прохожие и извозчики ругались, что гора загородила дорогу по Тверской. Около горы стояли две грузовые подводы и какие то люди и извозчики  что то вытаскивали из горы и грузили на подводы. Милиционеры гонялись за смельчаками, которые успевали подбежать к горе и что -то из нее достать. Под деревом на конце бульвара стояла кучка слепых и пела молитвы. Отец, оттянув меня, смотрел на гору кирпичей, досок, уродливых балок, прикусывал свою верхнюю губу.  Глаза его слезились. Крепко держа меня, он подошел к слепым и что -   то им подал. Я тоже хотел залезть на пьедестал,  но отец потащил меня по бульвару обратно, и, дойдя до перекрестка, где стоял какой - то театр, устало опустился на бульварную скамью. Я сел рядом, еще так и не поняв,  что я в центре самой Москвы, что я у памятника Пушкину, засиженному, как мокрицами, неопрятными пацанами, и цветными заплатками.  Я не понимал, почему у отца слезы и что это за гора, которую растаскивают. Я все еще хотел увидеть  Страстной монастырь, который папа обещал мне показать.  А его взорвали этой ночью.
Пятак оттягивал и жег мне карман.
                                                                                                                                           




Комментариев нет:

Отправить комментарий